Неточные совпадения
— Во-первых, княгиня —
женщина сорока пяти лет, — отвечал Вернер, — у нее прекрасный желудок, но
кровь испорчена; на щеках красные пятна.
— Не за бабенок, а за права
женщин, которые я поклялась защищать до последней капли
крови.
Холеное, голое лицо это, покрытое туго натянутой, лоснящейся, лайковой кожей, голубоватой на месте бороды, наполненное розовой
кровью, с маленьким пухлым ртом, с верхней губой, капризно вздернутой к маленькому, мягкому носу, ласковые, синеватые глазки и седые, курчавые волосы да и весь облик этого человека вызывал совершенно определенное впечатление — это старая
женщина в костюме мужчины.
Этой части города он не знал, шел наугад, снова повернул в какую-то улицу и наткнулся на группу рабочих, двое были удобно, головами друг к другу, положены к стене, под окна дома, лицо одного — покрыто шапкой: другой, небритый, желтоусый, застывшими глазами смотрел в сизое небо, оно крошилось снегом; на каменной ступени крыльца сидел пожилой человек в серебряных очках, толстая
женщина, стоя на коленях, перевязывала ему ногу выше ступни, ступня была в
крови, точно в красном носке, человек шевелил пальцами ноги, говоря негромко, неуверенно...
Прошли две
женщины, — одна из них, перешагнув через пятно
крови, обернулась и сказала другой...
Лицо Попова налилось бурой
кровью, глаза выкатились, казалось, что он усиленно старается не задремать, но волосатые пальцы нервозно барабанили по коленям, голова вращалась так быстро, точно он искал кого-то в толпе и боялся не заметить. На тестя он посматривал сердито, явно не одобряя его болтовни, и Самгин ждал, что вот сейчас этот неприятный человек начнет возражать тестю и затрещит бесконечный, бесплодный, юмористически неуместный на этом параде красивых
женщин диалог двух русских, которые все знают.
Так неподвижно лег длинный человек в поддевке, очень похожий на Дьякона, — лег, и откуда-то из-под воротника поддевки обильно полилась
кровь, рисуя сбоку головы его красное пятно, — Самгин видел прозрачный парок над этим пятном; к забору подползал, волоча ногу, другой человек, с зеленым шарфом на шее; маленькая
женщина сидела на земле, стаскивая с ноги своей черный ботик, и вдруг, точно ее ударили по затылку, ткнулась головой в колени свои, развела руками, свалилась набок.
Люди шли не торопясь, угрюмо оглядываясь назад, но некоторые бежали, толкая попутчиков, и у всех был такой растерянный вид, точно никто из них не знал, зачем и куда идет он, Самгин тоже не знал этого. Впереди его шагала, пошатываясь,
женщина, без шляпки, с растрепанными волосами, она прижимала к щеке платок, смоченный
кровью; когда Самгин обогнал ее, она спросила...
«Что это? что с ней? — с ужасом спрашивал он, — зачем я ей? Воткнула нож, смотрит, как течет
кровь, как бьется жертва! что она за
женщина?»
Ему припомнились все жестокие исторические женские личности, жрицы кровавых культов,
женщины революции, купавшиеся в
крови, и все жестокое, что совершено женскими руками, с Юдифи до леди Макбет включительно. Он пошел и опять обернулся. Она смотрит неподвижно. Он остановился.
— В
женщине прежде всего —
кровь, порода, — говорил Половодов, раздвигая ноги циркулем.
Правда и то, что и пролитая
кровь уже закричала в эту минуту об отмщении, ибо он, погубивший душу свою и всю земную судьбу свою, он невольно должен был почувствовать и спросить себя в то мгновение: «Что значит он и что может он значить теперь для нее, для этого любимого им больше души своей существа, в сравнении с этим «прежним» и «бесспорным», покаявшимся и воротившимся к этой когда-то погубленной им
женщине с новой любовью, с предложениями честными, с обетом возрожденной и уже счастливой жизни.
Что же, господа присяжные, я не могу обойти умолчанием эту внезапную черту в душе подсудимого, который бы, казалось, ни за что не способен был проявить ее, высказалась вдруг неумолимая потребность правды, уважения к
женщине, признания прав ее сердца, и когда же — в тот момент, когда из-за нее же он обагрил свои руки
кровью отца своего!
Мучился долго, но не тем, а лишь сожалением, что убил любимую
женщину, что ее нет уже более, что, убив ее, убил любовь свою, тогда как огонь страсти оставался в
крови его.
Она склонила голову перед Петром, потому что в звериной лапе его была будущность России. Но она с ропотом и презрением приняла в своих стенах
женщину, обагренную
кровью своего мужа, эту леди Макбет без раскаяния, эту Лукрецию Борджиа без итальянской
крови, русскую царицу немецкого происхождения, — и она тихо удалилась из Москвы, хмуря брови и надувая губы.
Это была первая
женщина, которую Симон видел совсем близко, и эта близость поднимала в нем всю
кровь, так что ему делалось даже совестно, особенно когда Серафима целовала его по-родственному. Он потихоньку обожал ее и боялся выдать свое чувство. Эта тайная любовь тоже волновала Серафиму, и она напрасно старалась держаться с мальчиком строго, — у ней строгость как-то не выходила, а потом ей делалось жаль славного мальчугана.
Казалось, первое знакомство с ним нанесло чуткому сердцу маленькой
женщины кровавую рану: выньте из раны кинжал, нанесший удар, и она истечет
кровью.
— От
крови голову обносит, — объясняла она, вздыхая. — Сырая я
женщина, вот главная причина.
Чтоб любовь-то была, а не «волненье
крови молодой», чтоб нравственные обязательства, вытекающие из союза с любимой
женщиной, были крепки и святы, а не считались вздором.
— А так: там только одни красавицы. Вы понимаете, какое счастливое сочетание
кровей: польская, малорусская и еврейская. Как я вам завидую, молодой человек, что вы свободный и одинокий. В свое время я таки показал бы там себя! И замечательнее всего, что необыкновенно страстные
женщины. Ну прямо как огонь! И знаете, что еще? — спросил он вдруг многозначительным шепотом.
— Женат, четверо детей. Жена у него, в добрый час молвить, хорошая
женщина! Уж так она мне приятна! так приятна! и покорна, и к дому радельна, словом сказать, для родителев лучше не надо! Все здесь, со мною живут, всех у себя приютил! Потому, хоть и противник он мне, а все родительское-то сердце болит! Не по нем, так по присным его!
Кровь ведь моя! ты это подумай!
Голос ее лился ровно, слова она находила легко и быстро низала их, как разноцветный бисер, на крепкую нить своего желания очистить сердце от
крови и грязи этого дня. Она видела, что мужики точно вросли там, где застала их речь ее, не шевелятся, смотрят в лицо ей серьезно, слышала прерывистое дыхание
женщины, сидевшей рядом с ней, и все это увеличивало силу ее веры в то, что она говорила и обещала людям…
Ей,
женщине и матери, которой тело сына всегда и все-таки дороже того, что зовется душой, — ей было страшно видеть, как эти потухшие глаза ползали по его лицу, ощупывали его грудь, плечи, руки, терлись о горячую кожу, точно искали возможности вспыхнуть, разгореться и согреть
кровь в отвердевших жилах, в изношенных мускулах полумертвых людей, теперь несколько оживленных уколами жадности и зависти к молодой жизни, которую они должны были осудить и отнять у самих себя.
— Вот, Степан, гляди! Варвара Николаевна барыня добрая, верно! А говорит насчет всего этого — пустяки, бредни! Мальчишки будто и разные там студенты по глупости народ мутят. Однако мы с тобой видим — давеча солидного, как следует быть, мужика заарестовали, теперь вот — они,
женщина пожилая и, как видать, не господских
кровей. Не обижайтесь — вы каких родов будете?
Я молча смотрел на губы. Все
женщины — губы, одни губы. Чьи-то розовые, упруго-круглые: кольцо, нежная ограда от всего мира. И эти: секунду назад их не было, и только вот сейчас — ножом, — и еще каплет сладкая
кровь.
Площадь Куба. Шестьдесят шесть мощных концентрических кругов: трибуны. И шестьдесят шесть рядов: тихие светильники лиц, глаза, отражающие сияние небес — или, может быть, сияние Единого Государства. Алые, как
кровь, цветы — губы
женщин. Нежные гирлянды детских лиц — в первых рядах, близко к месту действия. Углубленная, строгая, готическая тишина.
— Твоя рука… Ведь ты не знаешь — и немногие это знают, что
женщинам отсюда, из города, случалось любить тех. И в тебе, наверное, есть несколько капель солнечной, лесной
крови. Может быть, потому я тебя и —
Я пишу это и чувствую: у меня горят щеки. Вероятно, это похоже на то, что испытывает
женщина, когда впервые услышит в себе пульс нового, еще крошечного, слепого человечка. Это я и одновременно не я. И долгие месяцы надо будет питать его своим соком, своей
кровью, а потом — с болью оторвать его от себя и положить к ногам Единого Государства.
И это будет не за то, что мы били в
кровь людей, лишенных возможности защищаться, и не за то, что нам, во имя чести мундира, проходило безнаказанным оскорбление
женщин, и не за то, что мы, опьянев, рубили в кабаках в окрошку всякого встречного и поперечного.
Разбитной. Есть в ней, знаете, эта простота, эта мягкость манер, эта женственность, это je ne sais quoi enfin, [не знаю, наконец, что (франц.)] которое может принадлежать только аристократической
женщине… (Воодушевляясь.) Ну, посмотрите на других наших дам… ведь это просто совестно, ведь от них чуть-чуть не коровьим маслом воняет… От этого я ни в каком больше доме не бываю, кроме дома князя… Нет, как ни говорите, чистота
крови — это ничем не заменимо…
И наконец, на каком основании взял этот человек на себя право взвешивать мои отношения с этой девочкой и швырять мне с пренебрежением мои деньги,
кровью и потом добытые для счастья этой же самой
женщины?»
Здесь народу встречается еще меньше,
женщин совсем не видно, солдаты идут скоро, по дороге попадаются капли
крови и непременно встретите тут четырех солдат с носилками и на носилках бледно-желтоватое лицо и окровавленную шинель.
Панночка в отчаянии и говорит ему: «Сними ты с себя портрет для меня, но пусти перед этим
кровь и дай мне несколько капель ее; я их велю положить живописцу в краски, которыми будут рисовать, и тогда портрет выйдет совершенно живой, как ты!..» Офицер, конечно, — да и кто бы из нас не готов был сделать того, когда мы для
женщин жизнью жертвуем? — исполнил, что она желала…
Согнувшись над ручьем, запертым в деревянную колоду, под стареньким, щелявым навесом, который не защищал от снега и ветра, бабы полоскали белье; лица их налиты
кровью, нащипаны морозом; мороз жжет мокрые пальцы, они не гнутся, из глаз текут слезы, а
женщины неуемно гуторят, передавая друг другу разные истории, относясь ко всем и ко всему с какой-то особенной храбростью.
Благообразная
женщина, служившая, во время его посещения, Хаджи-Мурату, теперь, в разорванной на груди рубахе, открывавшей ее старые, обвисшие груди, с распущенными волосами, стояла над сыном и царапала себе в
кровь лицо и не переставая выла.
— Третий. Пойдем. Как душно! Этот разговор во мне всю
кровь зажег. И у тебя была минута… я недаром артист: я на все заметлив. Признайся, занимает тебя
женщина?..
— Что вы пишете мелочи, молодой человек? Вы написали бы нам вещицу побольше… Да-с. Главное — название. Что там ни говори, а название — все… Французы это отлично, батенька, понимают: «Огненная
женщина», «Руки, полные
крови, роз и золота». Можно подпустить что-нибудь таинственное в названии, чтобы у читателя заперло дух от одной обложки…
— Если бы у меня были часы, — повторял он с особою убедительностью, — я показал бы ей, что нельзя ставить самовар целый час. Вот проклятая баба навязалась… Сколько она испортила
крови моего сердца и сока моих нервов! Недаром сказано, что господь создал
женщину в минуту гнева… А Федосья — позор натуры и ужас всей природы.
— Э, вздор, старая эстетика! Вот для чего стоит жить, — проговорил он, указывая на красивую даму, полулежавшую в коляске. — Для такой
женщины стоит жить… Ведь это совсем другая зоологическая разновидность, особенно по сравнению с теми дамами, с которыми нам приходится иметь дело. Это особенный мир, где на первом месте стоит
кровь и порода. Сравни извозчичью клячу и кровного рысака — так и тут.
Илья понял, кто стоит перед ним. Он почувствовал, что
кровь бросилась в лицо ему и в груди его закипело. Так вот кто делит с ним ласки этой чистой, крепкой
женщины.
У ног их, на снегу, лежала вниз лицом
женщина; затылок у неё был в
крови и каком-то тесте, снег вокруг головы был густо красен.
В разговорах о людях, которых они выслеживали, как зверей, почти никогда не звучала яростная ненависть, пенным ключом кипевшая в речах Саши. Выделялся Мельников, тяжёлый, волосатый человек с густым ревущим голосом, он ходил странно, нагибая шею, его тёмные глаза всегда чего-то напряжённо ждали, он мало говорил, но Евсею казалось, что этот человек неустанно думает о страшном. Был заметен Красавин холодной злобностью и Соловьев сладким удовольствием, с которым он говорил о побоях, о
крови и
женщинах.
В бреду шли дни, наполненные страшными рассказами о яростном истреблении людей. Евсею казалось, что дни эти ползут по земле, как чёрные, безглазые чудовища, разбухшие от
крови, поглощённой ими, ползут, широко открыв огромные пасти, отравляя воздух душным, солёным запахом. Люди бегут и падают, кричат и плачут, мешая слёзы с
кровью своей, а слепые чудовища уничтожают их, давят старых и молодых,
женщин и детей. Их толкает вперёд на истребление жизни владыка её — страх, сильный, как течение широкой реки.
Но тут вся сцена становилась какою-то дрожащею. Бобров топал ногами, кричал: «Прочь, прочь, мошенник!» и с этим сам быстро прятался в угол дивана за стол, закрывал оба глаза своими пухленькими кулачками или синим бумажным платком и не плакал, а рыдал, рыдал звонко, визгливо и неудержимо, как нервическая
женщина, так что вся его внутренность и полная мясистая грудь его дрожала и лицо наливалось
кровью.
Первым делом, конечно, была истоплена монастырская баня, — Арефа едва дождался этого счастья. Узникам всего тяжелее доставалось именно это лишение. Изъеденные кандалами ноги ему перевязала Охоня, — она умела ходить за больными, чему научилась у матери. В пограничных деревнях, на которые делались постоянные нападения со стороны степи,
женщины умели унимать
кровь, делать перевязки и вообще «отхаживать сколотых».
Дама была из тех новых, даже самоновейших
женщин, которые мудренее нигилистов и всего доселе появлявшегося в женском роде: это демократки с желанием барствовать; реалистки с стремлением опереться на всякий предрассудок, если он представляет им хотя самую фиктивную опору; проповедницы, что «не о хлебе едином человек жив будет», а сами за хлеб продающие и тело и честную
кровь свою.
На клоке марли на столе лежал шприц и несколько ампул с желтым маслом. Плач конторщика донесся из-за двери, дверь прикрыли, фигура
женщины в белом выросла у меня за плечами. В спальне был полумрак, лампу сбоку завесили зеленым клоком. В зеленоватой тени лежало на подушке лицо бумажного цвета. Светлые волосы прядями обвисли и разметались. Нос заострился, и ноздри были забиты розоватой от
крови ватой.
У гнилого мостика послышался жалобный легкий крик, он пролетел над стремительным половодьем и угас. Мы подбежали и увидели растрепанную корчившуюся
женщину. Платок с нее свалился, и волосы прилипли к потному лбу, она в мучении заводила глаза и ногтями рвала на себе тулуп. Яркая
кровь заляпала первую жиденькую бледную зеленую травку, проступившую на жирной, пропитанной водой земле.
Совершенно другое дело светская красавица: уже несколько поколений предки ее жили, не работая руками; при бездейственном образе жизни
крови льется в оконечности мало; с каждым новым поколением мускулы рук и ног слабеют, кости делаются тоньше; необходимым следствием всего этого должны быть маленькие ручки и ножки — они признак такой жизни, которая одна и кажется жизнью для высших классов общества, — жизни без физической работы; если у светской
женщины большие руки и ноги, это признак или того, что она дурно сложена, или того, что она не из старинной хорошей фамилии.
— Нет, вы только болтун, как я вижу, — сказала она презрительно. — У вас только глаза
кровью налились давеча, впрочем, может быть, оттого, что вы вина много выпили за обедом. Да разве я не понимаю сама, что это и глупо и пошло и что генерал рассердится? Я просто смеяться хочу. Ну, хочу, да и только! И зачем вам оскорблять
женщину? Скорее вас прибьют палкой.